Жилин из «Кавказского пленника» рассказывает сослуживцам о своем плене

Нейросеть:
Вот уже вторую неделю, как я вернулся в крепость. Рука заживает, на спине шрамы от плетей затянулись, а вот на душе — нет. Всё стоит перед глазами: горы, ночное небо, узкая яма, в которой я сидел, и та девочка, тонкая, как веточка, с большими чёрными глазами. Сослуживцы мои, офицеры, собираются вечерами в караулке, трубки курят, чай пьют с баранками, просят: «Расскажи, Жилин, как оно было, не томи». Ну, что ж, я и рассказываю.
Выехал я тогда из крепости один, не дождавшись обоза. Думал, чего бояться? Дорога знакомая, солнце светит, ветерок с гор дует. Только отъехал подальше, слышу — вроде свист какой-то. Глянул по сторонам, а они уже тут как тут. Человек тридцать татар выскочили из-за камней, как черти из-под земли. Коня моего подстрелили, тот упал, прижал мне ногу. Я хотел было ружье достать, да не успел. Так и вязали меня, связанного, волоком по земле. Страха, скажу вам, я не испытывал. Была злость. Злость на себя: доигрался, дурак! Сослуживцы мои головой качают, в усы улыбаются: «Ну и горяч ты, Жилин, всё норовишь сам». А я им отвечаю: «Горяч, да живой».
Привезли меня в аул. Там меня раздели до исподнего, руки скрутили ремнями и кинули в сарай. Хозяин ихний, Абдул-Мурат, человек был суровый, богатый. У него дом большой, сад с абрикосами, овцы тучные. Но отношение ко мне было как к вещи. Посмотрит на меня, как на камень, и отвернется. Первым делом он потребовал выкуп. Пять тысяч монет, говорит, пиши письмо матери. А у меня мать одна, старая, где она возьмет таких денег? Я помню, как сидел в том зловонном сарае, смотрел на щель в крыше, через которую пробивался свет, и думал: «Нет, не дождетесь вы выкупа. Своими руками выберусь, или умру». И нарочно написал письмо не так, адрес перепутал, чтобы мать не получила. Знал, что начнут ждать ответа, а время я потяну. Сослуживцы тут мне поддакивают: «Хитро, Жилин, хитро…». Да не хитрость это, братцы, это была единственная ниточка.
Самое страшное началось потом. Не побои, не унижения, а вот эта безысходность. Потом меня перевели из сарая в яму. Да, в настоящую яму, глубокую, с земляными стенами. Спускали меня туда вниз, и я тосковал, как волк в капкане. Но, вы знаете, человек ко всему привыкает, даже к самому плохому. Я начал разглядывать аул. У них жизнь своя, дикая, но по-своему чистая. Старики на камнях сидят, в чалмах белых, разговаривают важно. Женщины в длинных рубахах, лица закрыты, ходят за водой. А детишки как детишки — везде одни. Вот тут-то я и заметил её.
Маленькая такая девочка лет тринадцати, худая, с косой черной, как смоль. Это была дочка того самого Абдул-Мурата, Дина. Сначала она меня боялась, как зверя. Быстро пробежит мимо, голову опустит. Но я человек мастеровой, вы же знаете. Начал я из глины куклы лепить, забавные такие, с руками и ногами. Поставил их на палочку у края ямы. Дети аульские сначала глиной в меня кидались, а потом увидели кукол — затихли. Смелее всех оказалась Дина. Принесла мне однажды кусок лепешки, спустила на веревочке. А утром — кувшинчик с молоком. И вот так, по капле, по лепёшке, изо дня в день, она стала моей связью с миром. Я для неё игрушки мастерил: куклу с длинной косой из щепок, собачку глиняную. Она смеялась, и смех её был как звон колокольчика в этой тихой тоске. А я в это время все по ночам ход подкапывал. Лопаткой маленькой, которую выменял на ножик у пастуха. Камень за камнем, горсть за горстью.
Вы не думайте, я не сдавался. Пока я пиликал на гитаре, которую раздобыл у татарина (я струну из серебряной ложечки сделал), я смотрел, куда часовые смотрят, когда меняют караульных, когда луна прячется за облака. Я сдружился с другим пленником, Костылиным. Толстый такой, грузный, офицер тоже. Но он духом пал сразу. Сидел, ныл, молился, ждал выкупа. Я ему говорил: «Бежать надо!». А он: «Боязно», «Ноги болят», «Темно». И вот однажды ночью, когда всё затихло, я всё рассчитал. Собаки, правда, были злые. Но я собак кормить начал, прикормил. За две недели ручными стали. Ночью я тихонько вылез из ямы, разбудил Костылина. Тот ныл, но пошёл. И полезли мы через забор. И снова та же история — он мне чуть весь план не провалил. Идти нужно было быстро, по камням, в горы. У меня ноги были уже сбиты до мяса, обмотки изорвались. А он всё: «Ой, не могу», «Давай отдохнём». Я ему шипел: «Иди, говорю, убьют нас!».
И тут он, как на грех, застонал громко. А ночь-то тихая, каждое слово слышно. Вернулись татары, поймали нас, когда мы в кустах отлёживались. И знаете что? Меня они избили до полусмерти. Привязали к позорному столбу, и каждый проходящий мог меня пнуть. А потом в яму кинули ещё глубже, доски сверху положили и замок повесили. Костылина я тогда, признаться, чуть не проклял. Но не зря говорят: «Терпение и труд всё перетрут». Сидел я в этой новой яме, как в гробу, но уже не отчаивался. Знал, что одна надежда — на Дину.
Старая я, не старая, а я начал с ней по-особенному перемигиваться. Она приносила мне еду, лепёшки, молоко, а однажды даже кусок варёной баранины в лист завернула. Я ей знаками показал: «Достань, девочка, длинную палку». Она поняла. За день до моего побега я сломал свой кинжал (он был тупой, но я его на камне точил), и отдал ей половинку лезвия. «Пригодится», — говорю. А в ночь побега она прикатила к яме тот самый шест. Длинный, деревянный. Я полез, она меня сверху подхватила, ручонками своими худыми. И замок с двери она тайком от отца смазала маслом, чтобы не скрипел. Слёзы у неё градом, губы дрожат, а она молчит, боится. Обнял я её, и побежал. Второй раз бежал уже один. Без спутников. Это было страшнее. Потому что я знал, что если поймают — убьют сразу. Я не шёл, я полз, цеплялся за кусты, за корни, камни. Колени разбил, ногти поломал. Четыре дня пробирался к своим. Без воды, без хлеба, ночью. А когда вышел на русскую заставу и услышал наш колокол и оклик часового: «Стой! Кто идёт?», я упал на колени и заплакал. Вот, братцы, вся моя история.
И что я вам скажу? Та девочка стоит больше, чем все мои выкупные письма. Вот такая она, кавказская служба. Тут и горе, и радость рядом. А главное — не смей отчаиваться. Крепись, Жилин, крепись. И человеком оставайся, даже когда ты в яме. Вот ведь чудо: меня татарская девочка спасла, а я русский офицер. Значит, есть справедливость на свете. И добро. Просто оно не всегда в мундире ходит.